После армии Виктор уехал в Москву, где предположительно живет и сейчас. На малую родину он приезжал к родным и друзьям, посвятил Селитьбе свои стихи и рассказы, видимо, созданные в советские годы. К сожалению, у нас нет достоверных сведений о нем, только то, что он написал в своих произведениях.
После армии я поехал в родную деревню. На общем собрании молодежи села решили избрать нового заведующего клубом. Девчонкам нужна была женщина, я – ребятам.
Победили сильные. Мне вручили ключи.
На другой день пошел в библиотеку: "Дайте, пожалуйста, что-нибудь из философии, хочу повышать культурный уровень". Библиотекарша подает сборник "Диалектический материализм".
Домой не шел, а шествовал, бережно неся в руках серьёзную книгу, стараясь не загораживать её названия от прохожих.
Раскрыл – не понимаю. Перечитываю абзац снова и снова – не понимаю. Назад нести стыдно. Вернул через неделю. Тогда впервые за всю свою жизнь я не понравился себе. Руки, думаю, у меня ловкие. Ноги – быстрые. А голова – не голова, а придаток какой-то, да еще вспомнились слова, вычитанные где-то: "Если не использовать орган – он отмирает".
Жалко стало мне голову. Иду, бывало, с ружьем по лесу, под ногами брусника – спелая, горит во мху кострами, тетерева с шумом взлетают из-под самого носа, а я как будто не замечаю всего этого, все о голове своей думаю.
Зима наступила. Встретил Новый год и говорю матери: "Всё, мам, ухожу в город".
Подъезжаю к Москве, в кармане справка об окончании пяти классов. За окном мелькают засыпанные снегом поля. Кругом безмолвная тишина, и лишь поезд, словно волшебная нить, проворно нанизывает на себя встречные полустанки.
Кем я буду в городе? В деревне пятнадцати лет я считал себя давно уже взрослым. Умел косить и пахать. " У Татьяны вырос помощник", - говорили бабы на селе, и мать улыбалась. Она любила смотреть на меня, когда я шел по борозде за плугом с расстегнутым воротом, выпущенной из-под брюк ситцевой рубашки, подражая деревенским мужикам – пахарям.
…На повороте поезд дернулся жестко всем своим телом. Потом, как бы очнувшись, пустился под уклон во весь дух навстречу огням. И вот уже сами огни наступают на нас. Зеленые, белые, красные, они заполнили собой все вечернее небо. И могучая нить поезда стала постепенно слабеть, теряться и вскоре совсем увязла и притихла в этом миллионном свете.
В столице я помыкался с неделю, а потом поступил в пожарную охрану. В первый же день вызвали по тревоге. Не успел и глазом моргнуть, как товарищи, уже одетые, кричат: "Быстрее!" С ворохом пожарной амуниции кто-то втолкнул меня в раскрытую дверь красной машины.
…Горел Тураевский лес. Вездеход, нарушая тишину на перекрестках, мчал нас прямо по осевой. Шофер, уже немолодой мужчина, клещом впился в баранку, давил и давил на педаль акселератора, а правой рукой все выдергивал и выдергивал тросик подсоса.
Уже сто – сто десять километров в час давала наша автоцистерна.
"Эх! Кабы ей посильнее мотор!" - простонал бессильно водитель.
Мы все понимали, что горел не только Тураевский лес – горела сама подмосковная красота.
Мы видели, как на глазах, среди белого дня, словно подъеденные каким-то могучим грызуном изнутри земли, ложились, тяжко охая, столетние красавицы сосны, поднимая к небу космы рыжей пыли, сгоревшего торфа, и через короткое время исчезали бесследно в охро-красном пепле.
Глазам было жарко. Брезентовая грубая роба не выдерживала температуры – крошилась трухой.
Лелька Махов – ствольщик № 1, утонул в пышущей жаром золе по самую каску. Не успели броситься ему на помощь, он, как ужаленный, выскочил сам на твердое место, ухватясь за рукав. И продолжал хлестать упругой струей воды по взбесившейся земле.
К вечеру деревья перестали падать. После небольшой передышки начальник караула снова взял лопату и, не оглядываясь, пошел к меже между здоровой и мертвой землей. Мы следом потянули тяжелую рукавную линию, и вода снова с треском и хлопками вырывалась из ствола то распыленной, то компактной струей.
Часа через два начальник устало буркнул: "Отбой!"Лезем в машину, счищая друг с друга торфяную жижу. Давно пора ужинать, а мы еще не обедали.
Кузьмич выруливает на прямую, наполняет свою горячую, уставшую и вымазанную цистерну водой из первого попавшегося на пути водоема и лениво тащит нас, молчаливых, домой.
Только радист: "Байкал, Байкал, я Сокол, как слышите? Прием!"
И хорошо, если "Сокол" не пошлет нас в другое место, и мы сможем прибыть в команду и заменить намокшие рукава, привести в порядок трудягу ПМЗ – 27, умыться, съесть свой обед и ужин за один присест, прилечь, не снимая кирзовых сапог, на деревянном кресле-топчане, чтобы через час-другой снова встать и идти к фасаду менять постового, а утром, чуть свет, чистить машину, да так, чтоб заросшее за сутки щетиной лицо отражалось в кузове, как в самоваре у хорошей хозяйки.
Сменный караул раскроет ворота, а вездеход стоит, словно красная девица, и вовсю улыбается своими намытыми фарами. И снова шутки и веселый говор услышишь в молчаливом гараже.
Как-то возвращаясь с пожара, я вдруг заговорил стихами:
На мне загорелась боевка,
А рядом море огня.
Ствол КРБ, как винтовка,
В бою выручает меня.
Огню не уйти на крышу,
Я встал на его пути.
Вдруг голос твой, Лелька, слышу:
"Смелее, смелей иди!"
Мне всегда хотелось быть лучшим. Я с восхищением смотрел на опытных пожарных и старался на работе во всем походить на них. Они никогда не суетились. Каждое их движение было рассчитанным.
Всегда удивлял Горин. Медлительный, долговязый мужчина, сутулый, кашляющий по ночам, он преображался на пожаре. Свободно перемахивал через полутораметровый забор, кошкой взбирался на крышу, если этого требовала обстановка. И, казалось, не отблески огня, а сам огонь горит в его глазах, когда он работает со стволом.
Ребята, с которыми я жил в общежитии, приехали в Москву так же, как и я, из деревень, большей частью Рязанской области. Все мы делились на две группы. Одни мало обращали внимания на свой внешний вид. Брюки пузырились на коленях, шелковые носки вечно спадали на ботинки. Подстригались мы без всякого вкуса у парикмахера в ближайшей бане. В праздничные дни сдвигали столы посередине комнаты, приготовляли нехитрую, но в большом количестве закуску…
Но рядом были другие. У них на ногах красовались изящные туфли и шнурки никогда не болтались бантиками, как у первых. Они умудрялись где – то доставать ярко-красные носки. На любую сорочку, будь она с закрытым воротником, повязывали крепдешиновый галстук с изображением женщины – русалки или из блестящей клеенки.
Эти ребята отращивали бакенбарды и усики разных фасонов и величин.
Но когда после двухдневного отдыха мы приходили в пожарную часть, то становились похожими друг на друга. На пожаре я ни в одном не замечал оттенков трусости.
Время летело быстро. Словно торопилось на пожар. Уже лето подходило к концу. Наш начальник все чаще и чаще стал зазывать нас в ленинскую комнату и толковать о житье. Знал старик, что отцы наши погибли во время войны и росли мы по воле божьей, будучи предоставлены самим себе.
Однажды он привел в команду женщину из РОНО, которая переписала нас всех, притихших одиннадцать парней, внимательно осмотрела помещение и ушла. Она ушла. А начальник продолжал беседу: "У меня есть два сына: один тянулся к знаниям, как дерево к свету, и теперь у него большая и интересная работа. А какая просторная и светлая мысль в его голове, знали бы вы! Он будет воспитывать своих детей, и они рано научатся понимать искусство, литературу, музыку. А другой не захотел учиться, и мне будет жаль его пацанов – ибо он не сумеет им рассказать о прекрасном так, как это делает его брат".
Первого сентября к нам прямо в депо пришли учителя литературы, химии, истории. После занятий по дороге к дому кто-то нарушил молчание выкриком: "Феррум". А сзади: "Натрий хлор!". "Лорх", - нашелся я и смутился. Все засмеялись. Я назвал сорт знакомой нам всем с пеленок картошки.
"Как волка не корми, он все равно в лес глядит", - напомнил мне пословицу тот, кто назвал формулу поваренной соли. А им был Махов – Лелька Махов, который, демобилизовавшись из Гвардейской Таманской дивизии, где служил командиром боевого тяжелого танка, сразу же пришел в пожарную часть. Прямо в погонах, со множеством нарядных значков, в ряд уложенных на широкой груди, с волнистыми русыми волосами, умными, всегда веселыми глазами, даже с металлической фиксой на здоровом зубу, явился он к нам.
Завтра мне сдавать зарубежку. А Лелька так и заснул с раскрытой книгой, не выключив света. Послезавтра ему отвечать "Буржуазное право".
Окончится сессия, в наших зачетках поставят штамп: "Учебный план выполнен", и пойдем мы все вместе к нашему бывшему начальнику, теперь пенсионеру, в гости домой. Нравится старику до слез рассматривать синие зачетные книжки.
Как – то в шутку, а может, всерьёз, назвал его кто -то из нас отцом. Да так теперь и величаем – Отец да Отец. У Николая Ильича не было никогда своих детей. Он говорил нам о детях перед первым занятием, имея в виду, конечно, нас.
А сколько тепла, терпения, неженской силы, материнской ласки, доброты отдавала нам одинокая старушка – учительница Анна Васильевна Гаврилова.
А ведь туго, ох, как туго приходилось мне познавать вроде бы элементарную, изучаемую детьми науку. Даже афиши на заборах снабжали меня потоком информации и участвовали в моем воспитании.
Летом договорились с братом в отпуск поехать к матери вместе. Приезжаем. Старший на стол подарки выкладывает, а мать на меня смотрит, я стою сзади. И, когда подошла моя очередь порадовать мать, - вынул из кармана газету, развернул и положил перед ней свидетельство об окончании восьми классов.
"Ай да сынок! - вырвалось у матери, - вот это обрадовал".
А у меня у самого от приятного волнения подбородок трясется.
На другой год я привез показать ей аттестат о среднем образовании. Потом приехал со студенческим билетом.
"Видно, много добрых людей на свете, храни их Господь, помогают тебе, сынок", - говорила мать, заботливо поправляя одеяло на моей постели…