"Направился дальше к набережной. Вот и фески выставлены. Захожу. "Уж этот, наверное, турок, продавец национальной фески!" Не тут-то было: продавец оказался греком, и греком таким, который уже ни по-французски, ни по-английски, ни по-русски ни аза. Тем не менее я выбрал хорошую темно-красную феску. Не пойму только, сколько он просит на турецкие деньги. Наконец, догадывается и бежит "позвать знающего по-русски". Приходит плотный, бритый, с поседевшими усами, в коротеньком пиджаке – Хасан.
По живым глазам, гортанным звукам, нависшим бровям, проворным движениям и другим неуловимым признакам нетрудно было угадать в нем представителя адыгейского племени. Он не менее меня обрадовался, когда узнал, что я с дорогой его родины, Кавказа. Аж слезы навернулись у него на глазах. Но увы, мы хотя и запылали взаимной симпатией, не понимали ни одного слова из наречий один другого.
Возбужденный, как мальчик, он побежал звать третьего, который уже, несомненно, должен был говорить по-русски.
Немного погодя он возвращается с высоким, худощавым полутурком в барашковой шапке, пальто, брюках навыпуск и с зонтом в руке.
"Князь Г-ко", – отрекомендовался черкес.
О феске мы, разумеется, забыли и, к удивлению грека, с участием, как давно не видавшиеся братья, забросали друг друга вопросами.
С какой тоской он расспрашивал о родном Кавказе, с какой горечью вспоминал о перипетиях своего переселения, жестокости междуправительственной политики! Какие трогательно-трагические положения и картины ему вспоминались из роковой ошибки выселения горцев с Кавказа!
Что там изгнание мавров из Испании, истребление индейцев, вандализм в сравнении с ужасами массовой погибели в волнах Черного моря красы кавказских народностей?!
И бывшему кабардинскому князю даже при худших обстоятельствах на той родине жилось бы теперь легче, чем здесь, где у него нет ничего общего, кроме религии...
Жизнь турецкого города не гармонировала ни с его любовью к свободе, ни с патриархальной простотой, ни с характером, ни с нравом, ни с обычаями...
Не приобщенный ни к одному из культурных звеньев городской жизни, роду занятий, без надлежащей практической и умственной дисциплины он здесь лишен был возможности войти в какую бы то ни было категорию людей даже уличного пролетариата.
Это был последний из могикан... увы… со знаменем вырождения на гордом челе.
Такое впечатление произвел князь кавказский в Стамбуле.
Какое впечатление могли произвести простые кабардинцы, черкесы, осетины... после ряда катастроф, не стоит и говорить.
Великое отчаяние, безнадежное разочарование, раскаяние были написаны на лицах этих кавказских Прометеев, теперь жалких мучеников Стамбула...
И это говорило в них все, начиная с длинной, вытянувшейся шеи князя Г-ко и кончая старыми, выцветшими туфлями чуть не с чужих ног на голых ступнях Хасана.
Тем не менее нам, землякам, после роковых катастроф приятно было встретиться на чужбине.
Мы зашли в кофейню к беззубому мешеди, такому же выходцу из Казани, и там вдоволь наговорились, как друзья, родные, которые многое понимают из недосказанного и даже совершенно невысказанного.
На прощание они, разумеется, не очень протестовали, когда я, хотя и их гость, стал расплачиваться за кофе.
* * *
...Качка утихла. Идем без парусов. Пассажиры решительно повеселели. Радостное предчувствие живило исстрадавшиеся больные души.
Легкий ветерок нежил и клонил ко сну, сну с волшебными грезами. Казалось, и море задремало...
Я незаметно для себя, сидя на спасительных сундуках, изрядно вздремнул...
И... вдруг наступает торжественная, чудная тишина. И жутко, и приятно. Дрожь по телу пробегает... В ушах жужжит, шумит, будто отдаленный водопад в дремучем лесу, будто гигантская мельница на бешеной реке родного Кавказа; слышно явственно: ревет, вьется непрерывное течение. Пораженный взор всюду видит движение; все окружающее увлекается торжественным течением; все окружающее тихо вторит шуму: "Течет время, – это жизнь; течет время, – это жизнь"... Вдруг картина изменяется: как гранитная скала среди беспредельного бушующего водопада, стою, недвижим. Мимо несется все; несется мимо "жизнь". Волны, как голодные волки, набегают все сильней, быстрей. Нет сил держаться дольше. Страх объемлет душу... Но вдруг я на вершине скалы... Отлегло от сердца. Дух бодреет; сила мускулы рвет... Как атаман, герои, как Марс, стою у бездны на скале. Простертая рука мечет искры в таинственную даль. Черная туча сбивается в шапку, с ревом набегает грозный вал. Молния ослепила глаза; грянул гром, и я с грохотом падаю с подмытой скалы... Злой поток поглощает один за другим зеленые листья плакучей ивы, вырванной у берега и задержанной подводной скалой. Я среди стихии; дух борется, и я опять над опасностью. Восторг... С высоты Столовой горы, над Владикавказом, любуюсь я картиной борьбы, картиной природы, жизни. И было чем любоваться. Восток алел. Седой патриарх величавый Казбек с непокрытою головой радостно улыбался приближению дня. Иронские горы и холмы составили гигантский хоровод, а утопавшие в нежной зелени аулы плавно танцевали в ней лезгинку. Сердитый Терек, то мрачно хмурясь, то предательски змеею изгибаясь иль заливаясь в беззаботном веселии, опять пропел уже все песни на все мотивы. Последние его звуки, как глухой стон умирающего, тихо замерли под высоким берегом. Чудное утро разлилось по равнине Владикавказа, как прелестный первенец в объятиях матери. Леса еще мирно почивали. Трель соловья оборвалась вдруг... Из-за зубчатых гор торжественно выплывало ослепительное солнце. По бледно-голубому своду неба поспешно неслось белое облачко, как испуганная лань пред разъяренным львом. Свежесть поила, а аромат нежил чувства... Вдруг невидимая рука перебросила гигантский мост между божественным Татартупом и вершиной Казбека. Семь цветов воздушной арки ласкали взор. Но счет время, – это жизнь, и краски стушевываются в дым от костра, разложенного на зеленом берегу. Краснощекий пастух в бурке, опершись на сучковатую пастушескую палку, разнообразно отбивал такт на бузиновой флейте. Два ловких джигита с кинжалами бойко выделывали фигуры на носках; кругом мерно хлопали в ладоши. Мальчик в войлочной шляпе поспешно вертел шашлык у костра, на котором по временам вспыхивал шашлычный сок, распространяя вкусный запах... На длинных зеленых ресницах земли застыла слеза умиления природы. Но луч солнца заиграл уже в ней всеми цветами...
* * *
Изрядно пошатавшись по "высям", мы стали спускаться "вниз", в туземную часть города...
Боже мой, какая теснота, какое обилие народу!.. И чем только питается, дышит такая масса?! Только на юго-востоке можно встретить население, так скученно живущее.
Только благодетельный климат и образцовая организация людей могут предупреждать те гибельные последствия, которые явились бы неизбежными на севере, у другого народа.
Улицы большею частью узкие, грязные, маленькие, людные. Хорошо, что на них никогда почти не появляется экипаж с лошадью, а то бы негде было ему и повернуться.
В городе все дома – лавки, все жители – торговцы, все завалено товарами. Но все это ничем почти, кроме кисейного навеса, не отгорожено от этой улицы.
Утонченная любезность японцев, гостеприимство, благородство души, выработанные старыми добрыми традициями, сохранили и удержали за собой все те лучшие качества, облагораживающие человеческую душу, которые и создали идеально честный народ и настолько же добродушный, если не больше...
В городе, раскинувшемся по подножиям и склонам холмов, с 60-тысячным населением очень много улиц – до 70, из коих наиболее оживленными, главными считаются Мато-Каго-Мачи, Хама-но-Мачи.
Каналов в городе тоже несколько, но некоторые что-то были без воды, другие мелеют во время отлива. Морские приливы и отливы аккуратно повторяются ежедневно. Каналы, вообще, слишком узки, неглубоки, чтобы по ним могли ходить катера.
Среди многочисленных магазинов Нагасаки, где в витринах посередине, наподобие гор, уступами размещены тысячи разнообразных оригинальных японских изделий из фарфора, слоновой кости, черного дерева, дорогих тканей, мы, в утешение патриотических чувств, отыскали и русские вывески; но, увы, они безграмотно зазывали по-русски в свои... рестораны, "садики с прохладительными напитками". Горячительные уже сами собой подразумевались... И все те же эмигранты из Гомеля, Кишинева и других "наших" городов, которые здесь рекомендуются то немцами, то американцами, то аргентинцами. Они здесь говорят чуть ли не на всех языках мира. И немудрено: моряки итальянские, английские, французские – постоянные завсегдатаи этих "заведений", своеобразных кабачков...
Быть в восторге от Японии и японцев могут не одни моряки, но и всякий, кто "взглянет на безупречную чистоту в каждом миниатюрном доме, опрятность жителей, на деликатность и вежливость, с которой вам отвечают на расспросы, на то чувство собственного достоинства, которое проглядывает даже в вашей прислуге, например, и которое не позволит японцу обругать другого, кто оценит, наконец, это глубокое уважение к школе... И тот убедится, что это не привитая, а своя, древняя, почтенная культура, которая вошла в плоть и кровь, глубоко пропитала всех и каждого, дала уму ту гибкость, а характеру – ту энергию, для которых не страшна теперь никакая задача...
Последние войны только начало доказательств, что Япония – страна будущего.
И еще вопрос, кому больше чести – японцу или французу, будь справедлива фраза: "Японцы – настоящие французы Востока". История показывает, что последним это должно быть не менее лестно, чем для первых.
Для европейца, действительно, сначала смешно смотреть на ниже среднего роста смугло-желтого, с монгольским типом безбородого японца, важно идущего по улицам в своем длинном халате, с бумажным зонтом в руках и европейской шляпе-котелке на голове. Но это чувство после нескольких столкновений переходит в почтение, уважение..."